О СОЦИАЛЬНОЙ ОПРЕДЕЛЕННОСТИ ФИЛОСОФСКОГО ЯЗЫКА В ПОНИМАНИИ НИЦШЕ И ФИЛОСОФИИ ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМА

 

(Доклад)

 

Я хотел бы начать с цитирования одного философа. Это цитирование – совершенно случайно, как всякое начало, как всякое открытие темы. Все новое начинается ex nihilio – для Бога, для человека – из in-der-Welt-Sein, из "в-мире-быть". Итак, уже находясь среди всего этого, я хочу процитировать Морица Шлика: «… не будет необходимости обсуждать какие-то особые "философские проблемы", ибо можно будет по-философски говорить о каких угодно проблемах, т.е. обсуждать их ясно и осмысленно». Это высказывание, заключающее статью «Поворот в философии», легко отсваивается от неопозитивистской программы и в своем простом и ясном смысле отмечает несомненное: «по-философски говорить о каких угодно проблемах, т.е. обсуждать их ясно и осмысленно». Вопрос же, который я попытаюсь поставить, в следующем: что такое эта специфически философская и, тем самым, универсально-значимая, ясность и осмысленность? Как она возможна, и какова ее не-возможность, стало быть, – действительность. И только ли с программой неопозитивизма связано это пророчество Шлика: «не будет необходимости обсуждать какие-то особые "философские проблемы"…». Философия не имеет своего предмета, но по-философски можно говорить о любом настоящем, то бишь, нефилософском, предмете.

Каким же образом тогда возможно обратное, то, что происходило в "метафизике" до позитивного прояснения, как возможно говорить о чем-то не по философски и какой предмет окажется тогда философским, т.е. фикцией? Не по-философски говорится в самой философии, поскольку говорится о несуществующем – о философском предмете. Не вдаваясь в подробности позитивизма, вернемся к философии и проанализируем сказанное Ницше о Гераклите, прозванном «Темным»: «От таких-то недовольных и слышатся многочисленные жалобы на темноту стиля Гераклита: вероятно, ни один человек никогда не писал яснее и ярче. Конечно, очень кратко и поэтому, разумеется, темно для тех, кто читает его бегло. Каким образом философ мог намеренно писать неясно, – как в этом обвиняют Гераклита, – совершенно непонятно: если только он не имеет основания скрывать свои мысли, или не шут, скрывающий за обилием слов отсутствие мыслей. И если даже иногда в практической жизни приходится, как говорит Шопенгауэр, опасаться затруднений, которые могут произойти от недостаточной ясности, – то какое право имеет человек выражаться темно и загадочно в этих труднейших, едва достижимых областях мысли, составляющих задачу философии?»[1]. Здесь, у Ницше, мы находим указание на предмет философии, точнее, на ее задачу: это «труднейшие, едва достижимые области мысли», и привносить в них нарочитую неясность, во-первых, неэтично, во-вторых, вряд ли возможно. Но, с другой стороны, что дозволяется, и даже, пожалуй, предписано, так это краткость («чтобы убогие духом лучше сочли это великое безумным, чем перенесли бы его в свое пустосмыслие», – Ницше цитирует Жан-Поля, – «Ибо пошлые люди имеют некрасивую способность в самом глубоком и богатом изречении видеть не что иное, как свое собственное повседневное мнение»), краткость, противопоказанная беглому чтению. Речь Гераклита не была обсуждением: «Я искал и вопрошал себя самого», – сказал он о себе словом, которым обозначают вопрошение оракула…Эта речь исключает возможность обсуждения, но назначение оракула – предсказание и пророчество.

Работу «Философия в трагическую эпоху Греции», из которой взята эта цитата о Гераклите, Ницше заканчивает рассмотрением философии Анаксагора. "Великим последователем Анаксагора" называется Перикл, действие речей которого – «бурный вихрь мыслей, носящийся со страшной силой, но в порядке, – вихрь, охватывавший своими концентрическими кругами ближних и дальних, и преобразовывавший весь народ, направляя и разделяя его» – подобно действию Nus’а, обладающего свободной волей, которая не определена ни со стороны причин, ни со стороны целей, и которая выводит мир из состояния хаотического смешения всех вещей и возбуждает всеобщую распрю, первым результатом которой должно явиться отделение эфирных масс от аэрических. «Эту абсолютно свободную волю можно мыслить только бесцельно, почти в ряде детской игры или творческого побуждения художника». Ницше объясняет, что Анаксагор ценил «в своем Nus’е» «именно возможность поступать согласно своим желаниям». Ведь речь Перикла также – не обсуждение. Ее назначение – политика.

«Труднейшие, едва достижимые области мысли, составляющие задачу философии» имеют социальное назначение. Назначение оракула и назначение политики: что это такое? Как социальное, – оно совершенно разное, несравнимое. Но как философия – оно едино. Может быть, как философия Ницше. Может быть, как философия Анаксагора и Гераклита. И то, что объединяет всех троих, это и есть предмет – или задача – философии. Что позволяет нам говорить это, – так это почтение, чтение и прочтение, – нужно произнести ряд слов, чтобы услышать корень.

Марку Аврелию, римскому императору-стоику, принадлежат слова: «… человек никакой другой жизни не теряет, кроме той, которой жив; и не живет он лишь той, которую теряет». Прошлое уже не существует, будущего еще нет, а настоящее, в сущности, – ничто. Почему, если все три – прошлое, будущее и настоящее – одинаково несущественны для человеческой жизни и смерти, Марк Аврелий все же как-то выделяет настоящее? В каком смысле настоящее более реально, чем прошлое и будущее, все же будучи ничто? Ясно, что мысль о времени – о настоящем, прошлом и будущем, его модусах, – не является ответом, что "человек со смертью ничего не теряет". Марк Аврелий с самого начала чувствует себя в определенном этическом[2] отношении к миру, и приведенные мысли, – всего только напоминание об этом особом человеческом переживании.

Снова Марк Аврелий, и снова о смерти: «Достаточно представить как твое мертвое тело, разлагаясь в земле, дает жизнь траве, становясь перегноем, и то, что когда-то было твоим телом, продолжает жить в жизни жабы или червя, и страх смерти успокаивается». А если представить, что человек со смертью не превращался бы в труп, а просто растворялся в воздухе?

Делез говорит о философии стоиков как о мире грубых тел, деформирующих друг друга, и легкой зыби инфинитивов – "умирать", "идти", "белеть" и т.д., как бы испаряемой миром тел. «И не живет он лишь той, которую теряет», – Марк Аврелий не говорит "той и тогда", он говорит о жизни, которой живут, и которую теряют, о слове "жить". "Непосредственность обмана" и "блеск метафорических наблюдений" трагического философа, «всегда попадающего в ту же яму, в которую он уже попадал раньше» и «громко кричащего», ничем не утешаясь, Ницше различает от стоика, «который в других случаях ищет лишь откровенности, истины… теперь, в несчастьи, доказывает свое мастерство в притворстве, как тот это доказывает в счастьи; если над его головой разверзается грозовая туча, он завертывается в свой плащ и медленными шагами продолжает идти под дождем». Стоик – «выучившийся на опыте и господствующий над собой с помощью понятий». Назначение стоической философии – утешение и воспитание.

«Esse est percipi», – этот принцип епископа Беркли также не являет собой какого-то логического следования, это также не определение или объяснение, с чисто логической точки зрения, это скорее тавтология, представляющая лишь знаковую ассиметрию. Только лишь произнося "быть", мы уже знаем, что это значит. Это не предмет обсуждения, а его условие. И «Быть – это быть воспринимаемым» никоим образом не указывает на бытие, а намекает на определенное этическое отношение к миру.

Гуссерль, считавший себя бергсонианцем, и весьма почитавший «Трактат о человеческом сознании» Беркли, работая над выявлением в своем опыте всеобщих структур сознания, концептуализирует трансцендентальный субъективизм, в котором формируются и устанавливаются все смыслы вообще. Это смыслы, делающие возможным ясное и осмысленное обсуждение каких угодно проблем. Но восприятие структуры, по словам Ж. Деррида, происходит «под углом грозящей опасности, когда нависшая угроза сосредотачивает наше видение на краеугольном камне институции, замыкающем и возможность, и хрупкость ее существования». Начинается «греза смерти» Ницше, призывающая ясность. Но пока облака закрывают солнце, их края начинают раскаляться и светлеть. И трансцендентальная субъективность, конституирующая социальность мира культуры, снимается в индивидуальности желания, конкретизирующего социальность. «Желание, – пишет Делез, – это система не-означающих знаков, которыми потоки бессознательного производятся в поле социальности». «Каждый раз, как в поле имманентности, или на уровне плотности, производятся континуумы интенсивностей, соединения потоков, эмиссии частиц, мы имеем сборку желания». Желание – это абстрактная машина, социальная в своем первичном смысле, и первичная по отношению к структурам, пересекаемым ею, к людям, используемым ею, к избираемым ею инструментам и к технологиям, которые она развивает.

Что же такое в действительности "философский понятийный аппарат"? "Обоняющая статуя" Кондильяка, "осязающий моллюск" – гипнотическое животное Лотце, "Левиафан" Гоббса, составленный из маленьких человеческих фигурок, "человек-машина" Ламетри, "мыслящий тростник" Паскаля, – все эти образы составляют целую мифологию философии. Бернард Больцано сравнивает истины с виноградинами; оживляя метафору, мы можем заметить разницу между виноградною кистью, висящей на лозе и лежащей на блюде. Для Ницше между субъектом и объектом существует «самое большее, – эстетическое отношение, т.е. своего рода передача намеками, как при сбивчивом переводе на чужой язык: но для этого нужна, во всяком случае, посредствующая сфера и посредствующая сила, свободно мыслящая и свободно изображающая».

«Вечные вопросы ходят по улице», – это и есть философская ясность и осмысленность, но не структурная ясность, не обсуждение структуры улиц, потому что «структуры не выходят на улицу». Необходима именно гетерогенность улицы и вечных вопросов, интенсивность желания в поле напряжения между ними. Только так возможна философия как созидание ценностей; но эти ценности – условия существования и роста воли к власти, а не ее цель.

Ницше, конечно, говорит о социальной природе языка, как средства коммуникации, но сам по себе язык не заслуживает внимания, поскольку социальная природа – еще не политика, не "коммуникативная стратегия" (В. Подорога). За видимостью власти языка стоит преодоленная воля к власти – стиль, как вечное возвращение, в котором «чувство свободы творится уже не из противоположности принуждения». Язык должен еще стать самим собой, своей социальной природой. Вечное возвращение и есть переоценка всех ценностей: чем бы ни представал мир во всяких философских и религиозных системах, – все это теряет свой собственный смысл, посредством которого присваивается значение истинности трансцендентного принципа, – если это лишь вечно возвращается. И также как вихрь Анаксагорова Nusa ярче всего проявляется в речи Перикла, так и вечное возвращение обнаруживается, прежде всего, в стиле Ницше. Критика воли к истине показывает: мысль не идеальна, не является репрезентацией присутствия, что означает: мысль множественна. В то же время мысль есть соединение, с-мысл. Ницше не терпит "дурных бесконечностей" в мышлении, – это знаки "дурного тона". Сознание и время, смысл и множественность совпадают как возвращение, Избыток Случая, – против метафизической неразлучности. Субъект и субстанция, деистическая воля и сущность стираются, исчезают в возвращении того же самого, и Ницше добавляет: «…падающего – толкни». Сознание, вновь возвращаясь к имманентности жизни, рефлектирует не реактивно, но активно, черпает не из размышления-исчисления и из становления; из переживания жизни как относящейся к себе настолько хорошо, что желающей вечного возвращения.

Делез понимает смысл имени собственного как такового на примере медицины, когда имя врача используется для обозначения группы симптомов: Паркинсон, Роджер… Идея Ницше: писатель и художник, как врач и пациент цивилизации в одном лице. Ницше до конца испытал возможности своей философии: "философствование молота", в конечном счете, приобретает такую траекторию размаха, что, оказывается, так сказать, "философским луддизмом", разгоняющим "машину стиля", пока та не разлетается на куски… «Мир просветлен, и небеса сияют». Гиперреальность предмета осмысления, в котором при помощи стиля, активно апеллирующего к источнику силы творческого воображения, открывается структурная беспредельность под одним именем, ясность, не объемлемая никаким определенным бытием. А это и есть – безумие.

И в завершение моего доклада, посвященного теме социальной определенности, ясности и осмысленности философии, я хочу процитировать слова Жиля Делеза из статьи «Разговор: Что это? Для чего он?»: «Спрашивающие не перестанут возвращаться к вопросу, чтобы выбраться из него. Но освобождение никогда не происходит подобным образом. Движение всегда совершается за спиной мыслителя, или в тот момент, когда он моргает. Разрешение вопроса уже является достигнутым. Иначе оно не будет достигнуто никогда».

 



[1] Ф.Ницше. Философия в трагическую эпоху Греции // Философия в трагическую эпоху. М.:REFL-book, 1994. с. 216.

[2] "Этос" как "прирожденное".